Неточные совпадения
Диомидов выпрямился и, потрясая руками, начал
говорить о «жалких соблазнах мира сего»,
о «высокомерии разума»,
о «суемудрии науки»,
о позорном и смертельном торжестве плоти над духом. Речь его обильно украшалась словами
молитв, стихами псалмов, цитатами из церковной литературы, но нередко и чуждо в ней звучали фразы светских проповедников церковной философии...
Сидели мы с Пушкиным однажды вечером в библиотеке у открытого окна. Народ выходил из церкви от всенощной; в толпе я заметил старушку, которая
о чем-то горячо с жестами рассуждала с молодой девушкой, очень хорошенькой. Среди болтовни я
говорю Пушкину, что любопытно бы знать,
о чем так горячатся они,
о чем так спорят, идя от
молитвы? Он почти не обратил внимания на мои слова, всмотрелся, однако, в указанную мною чету и на другой день встретил меня стихами...
— Вот это хорошо, молись:
молитва лучше всяких докторов помогает!.. —
говорил он, а между тем сам беспрестанно толковал
о Павле с Симоновым.
— А не знаю, право, как вам на это что доложить? Не следует,
говорят, будто бы за них бога просить, потому что они самоуправцы, а впрочем, может быть, иные, сего не понимая, и
о них молятся. На Троицу, не то на Духов день, однако, кажется, даже всем позволено за них молиться. Тогда и
молитвы такие особенные читаются. Чудесные
молитвы, чувствительные; кажется, всегда бы их слушал.
— Что
говорить, батюшка, — повторил и извозчик, — и в
молитве господней, сударь, сказано, — продолжал он, — избави мя от лукавого, и священники нас, дураков, учат: «Ты,
говорит, только еще
о грехе подумал, а уж ангел твой хранитель на сто тысяч верст от тебя отлетел — и вселилась в тя нечистая сила: будет она твоими ногами ходить и твоими руками делать; в сердце твоем, аки птица злобная, совьет гнездо свое…» Учат нас, батюшка!
Сам я слишком скудельный и надломленный сосуд, чтобы
говорить от себя, и взамен того спешу Вам передать то, что на днях мне читал один из высочайших духовных мыслителей
о молитве.
— Великий государь наш, — сказал он, — часто жалеет и плачет
о своих злодеях и часто молится за их души. А что он созвал нас на
молитву ночью, тому дивиться нечего. Сам Василий Великий во втором послании к Григорию Назианзину
говорит: что другим утро, то трудящимся в благочестии полунощь. Среди ночной тишины, когда ни очи, ни уши не допускают в сердце вредительного, пристойно уму человеческому пребывать с богом!
Со вздохом витязь вкруг себя
Взирает грустными очами.
«
О поле, поле, кто тебя
Усеял мертвыми костями?
Чей борзый конь тебя топтал
В последний час кровавой битвы?
Кто на тебе со славой пал?
Чьи небо слышало
молитвы?
Зачем же, поле, смолкло ты
И поросло травой забвенья?..
Времен от вечной темноты,
Быть может, нет и мне спасенья!
Быть может, на холме немом
Поставят тихий гроб Русланов,
И струны громкие Баянов
Не будут
говорить о нем...
— Идите-тко, христолюбец, к нам, в покой и тишину, в сладкую
молитву богу за мир этот несчастный, а? Что вам, одинокому, в миру делать? А года ваши такие, что пора бы уже подумать
о себе-то, а? И здоровье,
говорите, не крепкое, а?
Проповеди
о посте или
о молитве говорить они уже не могут, а всё выйдут к аналою, да экспромту
о лягушке: «как,
говорят, ныне некие глаголемые анатомы в светских книгах
о душе лжесвидетельствуют по рассечению лягушки», или «сколь дерзновенно,
говорят, ныне некие лжеанатомы по усеченному и электрическою искрою припаленному кошачьему хвосту полагают
о жизни»… а прихожане этим смущались, что в церкви,
говорят, сказывает он негожие речи про припаленный кошкин хвост и лягушку; и дошло это вскоре до благочинного; и отцу Ивану экспромту теперь
говорить запрещено иначе как по тетрадке, с пропуском благочинного; а они что ни начнут сочинять, — всё опять мимоволыю или от лягушки, или — что уже совсем не идуще — от кошкина хвоста пишут и, главное, всё понапрасну, потому что
говорить им этого ничего никогда не позволят.
О нравах XII века свидетельствует Нестор,
говоря в летописи, что мы только словом называемся христиане, а живем поганьскы. «Видим бо игрища утолочена, и людий много множество, яко упихати начнут друг друга, позоры деюще от беса замышленного дела, а церкви стоят; егда же бывает год
молитвы, мало их обретается в церкви» (Полное собрание летописей, I, 72).
Точно так же Потебня считал заговоры «выветрившимися языческими
молитвами», но впоследствии отказался от этого мнения: «в заговорах, —
говорит он, — может вовсе не заключаться представление
о божестве.
Он читал
молитву, в которой
говорил о своем отречении от мира, и торопился поскорее прочесть ее, чтобы послать за купцом с больною дочерью: она интересовала его.
— Что может быть этого лучше, —
говорил он, — как встретить утро
молитвою к Богу, днем послужить царю, а вечер провести в образованном и честном семейном доме. Вас, мой юный друг, сюда привел Божий перст, а я всегда рад это видеть и позаботиться
о таком благонравном молодом человеке.
— Да, это радость. Впрочем, я всегда думал и подозревал, что здесь нечто должно быть не так, что здесь что-то должно быть иначе. Я
говорю о «
Молитве Господней».
Они наговорились обо всем, т. е.
говорил собственно брат Ираклий, перескакивая с темы на тему:
о значении религиозного культа,
о таинствах,
о великой силе чистого иноческого жития,
о покаянии,
молитве и т. д. Половецкий ушел к себе только вечером. Длинные разговоры его утомляли и раздражали.
Не
говоря уже
о Дуне, замиравшей от ужаса при одной мысли
о том, что должно было открыться сейчас же после
молитвы, и
о неизбежных последствиях нового проступка ее взбалмошной подружки (Дуня трепетала от сознания своего участия в нем и своей вины), и все другие девочки немало волновались в это злополучное утро.
Васса вытянулась еще больше и еще как будто стала костлявее и угловатее… Но еще худее и бледнее Вассы стала Соня Кузьменко. Эта — настоящая монашка. Желтая, изнуренная, она бредит обителью, постится по средам и пятницам, не
говоря уже
о постах, до полуночи простаивает на
молитве. Еще больше девочек изменилась Павла Артемьевна, оставившая их для новых среднеотделенок.
Трагедия и не скрывала, что
говорит о горе, которым в эту минуту болели все:
молитва хора в первую очередь обращена к «золотой дочери тучегонителя» Афине, а она была покровительницей именно города Афин, а не эдиповых Фив. Естественно, что зритель при таких обстоятельствах ждал от трагедии не эстетического наслаждения, а чего-то более для него важного — живого утешения в скорби, того или другого разрешения давившего всех ужаса.
Бабушка, как я уже
говорил, была не без предрассудков. Она, видимо, смутилась от вещих слов колдуньи, подвинула меня к себе и перекрестила, читая про себя
молитву, потом ласковою, задабривающей речью старалась подкупить ее благосклонность: пожалуй, испортит или обойдет меня. То заговаривала, голубка моя,
о ее бедности,
о ветхости избушки, обещалась прислать леску на перемену ветхих бревен, плотников, мучки, круп; пригожей внучке ее подарила четвертак на ленту в косу и наказала приходить к нам.
Истомленные лица, тощие члены, сухие ребра — плоть, уморенная в
молитвах и посте, страдания, крест, — все
говорит здесь
о победе воли над страстями.
Что касается
молитвы на восток,
о которой
говорит Лопатинский, то мне самому пришлось однажды в Княгининском уезде видеть точно такое моление.
— Так и так, —
говорит, — я вашу светлость за ваше добро постоянно помню и на всех
молитвах поминаю; а наш государь и вся царская фамилия постоянно кого раз видели и заметили — того уж целый век помнят. Потому дозвольте, —
говорит, — мне вам словесно
о себе ничего не вспоминать, а в свое время я все это вам в ясных приметах голосом природы обнаружу — и тогда вы вспомните.
— Ну чтό, m
оn cher, [милый,] ну чтό достали манифест? ― спросил старый граф. ― А графинюшка была у обедни у Разумовских,
молитву новую слышала. Очень хорошая,
говорит.